За последние десятилетия различные формы Другого были восприняты в дискурсе дифференциации и тем самым признаны и исключены, изучены и дискриминированы. Детство, безумие, первобытное общество — все было интегрировано в рамках универсального понимания. Безумие обретает статус исключительного и оплетается плотной психологической сетью. Однажды в своей идентичности признанная смерть представляется на кладбище, дистанцируется, вплоть до полного растворения лица смерти.

Расизм не существует до тех пор, пока другой остается другим, а чужой чужим. Он начинается с дифференциации, т. е. когда чужое оказывается в опасной близости от своего. Тогда начинают смотреть за тем, чтобы оно оставалось дистанцированным. Расизм — ответ на психодраму дифференциации, порождающей фантазм другого. Психодрама интроекции — тоже следствие столкновения с Другим. Другой, возникающий в ходе материализации различия, по сути дела является продуктом интроекции. Расизм не имеет биологического обоснования, он объективирует референцию, является продуктом логического исследования различий внутри структуральной системы, продуктом фетишизации различия. Так как логика дифференциации в определенном смысле есть универсальная симуляция, она переходит в другие формы и, в частности, дает основание расизму. Благодаря культу дифференциации еще быстрее растут другие аномальные, недоступные критическому разуму формы власти. При этом вопреки дифференциации нарастает гомогенизация, проявляющаяся в росте монструозных метафор, порождающих вирусогенные формы Другого, угрожающие всей системе. Расизм, таким образом, сближается с царством знаков, производящим микроскопические различия, и он непреодолим попытками гуманизации, так как сам является вирусом дифференциации. Расизм в его виральных, имманентных формах показывает, что дифференциация не рождает ничего хорошего. Можно сделать вывод о том, что критика расизма, в сущности, завершилась, как когда-то Маркс констатировал, что критика религии закончилась. Отрицание метафизической гипотезы религии должно привести к поиску способов устранения самих условий ее воспроизводства. Точно так же снятие биологической гипотезы расизма можно считать успешным в том случае, если удастся устранить условия ее возникновения в логике различения. Она не представляет, и это не предусмотрел Маркс в своей критике религии, никаких трансцендентных форм, ибо она имманентна и существует в микроскопических как идеологических, так и практических формах. Расизм сегодня имманентный, вирулентный и повседневный. Направленная против него «научная» критика остается сугубо формальной, так как опирается на биологические аргументы, не осознавая при этом, что «биология» — это тоже иллюзия. Столь же формальна идеологическая и политическая критика, ибо отвергает открытую дифференциацию, не восставая при этом против самой дифференциации как иллюзии. Не удивительно, что расизм, как и религия, спокойно переживают рациональную и материалистическую критику. Этим формам критики нужно положить конец. Нет никакого хорошего способа применения дифференциации. Это подтверждает расцвет расизма в демократическом обществе, гуманистическая и экуменическая критика которого попадает в тупик дифференциации.

Наша плохая совесть функционирует фантазматично. Таков пример со скандалом, когда выяснилось, что афганцы продают на сторону медикаменты, поступившие в порядке гуманитарной помощи. Но не является ли оценка этого как неморального лишь такой реакцией, которая обусловлена нашими представлениями о культурной дифференциации? Так западные ценности приносятся в жертву на алтарь дифференциации.

Другие культуры не признают ни универсального, ни дифференцированного. Они живут исходя из своего своеобразия, не сомневаясь в своих ценностях. Ни не знают отчуждения, ни не осознают смертельной опасности своих иллюзий. Господство над универсальными символами друтости и дифференциации — это господство над миром. Кто мыслит дифференциацию, положен антропологически. Он имеет те права, которые таким способом находит. Кто не мыслит дифференциацию, кто не играет в ее игру, тот должен быть искоренен. Так поступали испанцы с американскими индейцами, которые не понимали дифференциацию и были радикально другими. Это объясняет, почему испанцы их уничтожали: они не могли их оправдать ни экономически, ни религиозно, ни еще как-либо, они были абсолютными разрушителями, не признававшими дифференциацию. Сложное и таинственное общество индейцев является примером тайны Другого. Кортес, иезуиты, миссионеры, позже антропологи стояли на стороне продажного Другого. Они верили в просвещение и надеялись на правильное применение дифференциации. Но радикально Другое нестерпимо. Если его нельзя освоить, его нужно искоренить. Такое отношение к Другому как к своему или, наоборот, к враждебному, по сути дела и обрекает на стагнацию. Любое общество, если оно хочет сохраниться, вынуждено изменяться в новых условиях. Признавая Другое вне себя, оно может открыть другие возможности внутри себя.

Все что мы видим, далеко не раскрыто. Терроризм как форма трансполитического, спид и рак, как патологические формы, транссексуалы и трансвеститы, как сексуальные и эстетические формы, околдовывают наше внимание. Ни сексуальное освобождение, ни политическое размежевание, ни органические болезни, ни даже конвенциональная война (что в отношении войн крайне благоприятно: многие из них не случились потому, что были неинтересны) никого больше не интересуют. Подлинные фантазмы располагаются в других местах. Они опираются на три формы, каждая из которых — терроризм, трансвестивность и рак — возникают из-за перегрева политической, сексуальной и генетической игры и одновременно вызывают ослабление политического, сексуального и генетического кодов, обрекающего общество на деградацию.

АМЕРИКА

ИСЧЕЗАЮЩАЯ ТОЧКА

Caution: objects in this mirror may be closer than they appear [5]

Ностальгия, рождающаяся от необъятности техасских холмов и сьерр Новой Мексики: петляние по автотрассе, суперхиты в стереосистеме «Крайслера», волны раскаленного воздуха — просто в фотографии всего этого не передать, нужен целый фильм о путешествии в реальном времени, в котором запечатлелась бы и невыносимая жара, музыка, — фильм, который потом можно было бы целиком смотреть у себя, в затемненной комнате, вновь ощущая магию автотрассы и расстояния, охлажденного алкоголя в пустыне, скорости, переживая все это на видеозаписи, дома, в реальном времени — не только ради ни с чем не сравнимого удовольствия, которое мы получаем от воспоминаний, но еще и потому, что очарование бессмысленного повторения уже заключено в абстрактности путешествия. Движение пустыни бесконечно близко вневременности фильма.

Сан-Антонио

Мексиканцы — ставшие "чиканос" [6]  — служат гидами в Эль Аламо и воздают хвалу героям американской нации, которых доблестно истребляли их же собственные предки; но несмотря на все мужество последних, в конце концов каждый добился своего: сегодня их внуки и правнуки здесь, на поле битвы, прославляют американцев, укравших их землю. История хитра на выдумки. Мексиканцы, которые тайком переходят границу, чтобы найти здесь работу — тоже.

Солт-Лейк-Сити

Помпезная мормонская симметрия; всюду мрамор — безукоризненный и погребальный (Капитолий, орган Центра Посетителей). И вместе с этим лос-анджелесская современность, все необходимые гаджеты абсолютного, инопланетного комфорта. Христианский купол (все изображения Христа здесь смахивают на Бьерн Борг, поскольку скопированы с «Христа» Торвальдсена) представляет собой симуляцию третьего уровня: религия сделалась спецэффектом. При этом весь город содержит в себе прозрачность и нечеловеческие черты внеземного объекта. Симметричная, светоносная, властвующая абстракция. Бой электронных часов разносится по всей территории скинии, сотканной из роз, мрамора и евангелического маркетинга — такова удивительная пуританская обсессия на фоне жары, в самом сердце пустыни, возле озера с тяжелой водой, столь же гиперреальной по причине высокой плотности соли; а дальше — Великая Пустыня, где пришлось изобрести скорость современных автомобилей, чтобы победить абсолютную горизонтальность… Но сам город — словно жемчужина, со своим чистым воздухом и урбанистическими перспективами, от которых захватывает дух и которые еще более прекрасны, чем в Лос-Анджелесе. Удивляющее великолепие и верность современному духу этих мормонов — богатых банкиров, музыкантов, всемирно известных знатоков генеалогий, многоженцев (Эмпайер Стэйт в Нью-Йорке имеет что-то общее с этим похоронным пуританством, возведенным в энную степень х). Транссексуальная капиталистическая надменность мутантов создает магию этого города, так непохожую на магию Лас Вегаса — огромной шлюхи на другом краю пустыни.